- 12 -

Алексей Варламов.

"Красный шут. Биографическое повествование об Алексее Толстом".

 

Глава двенадцатая
Петр и Алексей
  
По логике вещей, окрыленному успехом «Восемнадцатого года» Толстому надо было писать продолжение своего бестселлера. Было готово и название — «Девятнадцатый год». Однако третья часть трилогии «Хмурое утро» была завершена только в 1941 году. Отчего Толстой резко поменял планы, отложил «Хождение по мукам» больше чем на десять лет и занялся совсем другими вещами? Здесь в который раз мы сталкиваемся с отменным графским чутьем. Подходил к концу нэп, приближался год великого перелома, наступала решающая фаза в борьбе мужиков и большевиков, как аттестовал советскую историю Пришвин, и быть заподозренным в условиях нового военного времени в симпатиях к мужикам было слишком опасным. Крестьянский вопрос, крестьянская война и анархия были на тринадцатом году революции скользкой материей, Толстой это понимал, и интуиция подсказывала, что вернее всего — уйти в историю, или как он позднее сам, ухмыляясь, выразился в одной из своих статей, «зайти в современность с глубокого тыла». Так, именно благодаря коллективизации, русская литература получила «Петра». Опять же компенсация при всех достоинствах романа не равноценная, но выбирать не приходится.

Обращение к истории не было для Толстого новым. Еще в февральскую революцию он написал несколько исторических рассказов и среди них «День Петра».

 

А. Н. Толстой. «День Петра».

А. Н. Толстой. "День Петра".

 

Облик самодержца в этом рассказе отличается от будущего Петра-преобразователя, Петра-работника, победителя, строителя и учителя из будущего романа. В «Дне Петра» царь показан большевиком в самом подлинном значении этого слова, то есть человеком, не любившим, не понимавшим и не жалевшим свою страну.

«Что была Россия ему, царю, хозяину, загоревшемуся досадой и ревностью: как это — двор его и скот, батраки и все хозяйство хуже, глупее соседского? С перекошенным от гнева и нетерпения лицом прискакал хозяин из Голландии в Москву, в старый, ленивый, православный город, с колокольным тихим звоном, с повалившимися заборами, с калинами и девками у ворот, с китайскими, индийскими, персидскими купцами у кремлевской стены, с коровами и драными попами на площадях, с премудрыми боярами, со стрельцовской вольницей.

Налетел с досадой, — ишь угодье какое досталось в удел, не то, что у курфюрста бранденбургского, у голландского штатгальтера. Сейчас же, в этот же день, все перевернуть, перекроить, обстричь бороды, надеть всем голландский кафтан, поумнеть, думать начать по-иному.

И при малом сопротивлении — лишь заикнулись только, что, мол, не голландские мы, а русские, избыли, мол, и хозарское иго, и половецкое, и татарское, не раз кровью и боками своими восстановляли родную землю, не можем голландцами быть, смилуйся, — куда тут! Разъярилась царская душа на такую непробудность, и полетели стрелецкие головы.

Днем и ночью при свете горящего смолья, на брошенных в грязь бревнах, рубили головы. Сам светлейший, тогда еще Алексашка, лихо, не кладя наземь человека, с налету саблей смахивал голову, хвалился. Пили много в те дни крепкой водки, дочерна настоянной на султанском перце. Сам царь слез с коня у Лубянских ворот, отпихнул палача, за волосы пригнул к бревну стрелецкого сотника и с такой силой ударил его по шее, что топор, зазвенев, до половины ушел в дерево. Выругался царь матерно, вскочил на коня, поскакал в Кремль.

Спать не могли в те ночи. Пили, курили голландские трубки. Помещику одному, Лаптеву, засунули концом внутрь свечу, положили его на стол, зажгли свечу, смеялись гораздо много».

Ничего этого в будущем романе не будет. Останутся отдельные картины жестокости, беспощадного подавления стрелецкого бунта, сопротивления бояр и царская ярость против них, но по большому счету они уйдут в тень, померкнут по сравнению со славными делами Петра, его победами, муками, трудами и стараниями на благо Отечества. Главным героем толстовской книги станет тронувшаяся с места страна, Толстой благословит это движение и признает, что оно было ко благу России. Но двенадцатью годами раньше автором руководила иная мысль, и сопоставление двух произведений о Петре важно не только само по себе, но и как показатель толстовской эволюции.

 

Дементий Алексеевич Шмаринов.

Иллюстрация к роману А. Н. Толстого "Пётр I".

1940.

Дементий Шмаринов. Иллюстрация к роману А. Н. Толстого "Пётр I".

 

Петр показан в рассказе как деспот, безжалостный владыка униженной, раздавленной России, в романе же империя при Петре поднимается и расправляется, заставляет считаться с собой остальной мир. Впоследствии свой старый рассказ Толстой назовет такой же политической ошибкой, как эмиграцию, как контрреволюционную публицистику, Одессу, Константинополь, Париж и так вплоть до Берлина, до смены вех. «Повесть о Петре I была написана в самом начале Февральской революции. Я не помню, что было побуждающим началом. Несомненно, что эта повесть написана под влиянием Мережковского. Это слабая вещь».

И совсем иное — роман. В феврале 1929 года граф сообщал Полонскому: «Дорогой Вячеслав Павлович, не писал Вам так давно, потому что готовился к серьезнейшей и крайне ответственной вещи, — повести о Петре Первом. Теперь я начал ее, хотя и с большим трудом… Мне передают, что Вы ужасно сердитесь на меня. Напрасно…»

А еще несколько дней спустя, желая задобрить главного редактора: «Дорогой Вячеслав Павлович, мне кажется, Вы будете довольны “Петром”, — лучшего я не писал».

Забегая вперед, скажем, что это не было преувеличением. «Петра Первого» приняли все. И в России, и в эмиграции. И в те времена, и в наши. По сей день наряду с «Детством Никиты» эта книга считается лучшим художественным произведением Алексея Толстого и лучшей книгой о Петре, притом что вообще в литературе ХХ века к эпохе Петра обращались многие и очень не худые писатели: сначала Мережковский, потом одновременно с Толстым Пильняк, позднее Платонов, Тынянов, еще позднее в «Осударевой дороге» Пришвин.

 

М. Пришвин. «Осударева дорога».

М. Пришвин. "Осударева дорога".

 

Исторически можно соглашаться или не соглашаться с толстовской концепцией, а вернее с апологией Петра Великого; есть множество свидетельств патологического характера государя, существуют аргументированные версии о том, что Петр на самом деле разорил страну и нанес ей удар, от которого она не смогла оправиться, но художественно Толстой убедил всех, даже самых строгих и враждебно настроенных по отношению к нему критиков, за исключением разве что рапповцев.

 

А. Н. Толстой. «Пётр I».

А. Н. Толстой. "Пётр I".

 

«Роман “Петр I” имеет исключительный успех в России, — писала нью-йоркская газета “Новое русское слово”. — Он расходится в десятках тысяч экземпляров, в столичной и провинциальных библиотеках на эту книгу выстраивается длинная очередь. Последнее обстоятельство вызывает теперь особую тревогу критиков, пытающихся дискредитировать роман в глазах советского читателя. Ал. Толстого раньше обвиняли в идеализации Петра как носителя идей “торгово-промышленного капитала”. В последнее время роман объявлен “сменовеховским произведением”».

Не меньший успех был и за границей. Так, например, в библиотеке Гельсингфорского Русского купеческого общества роман Толстого занимал первое место, опережая (в порядке популярности) Шолохова, Алданова, Шмелева, Крымова, Бунина, Сирина, Куприна, Зайцева, Катаева, Горького. А сколько было таких больших и маленьких библиотек по всему русскому зарубежью!..

Вслед за читателями роман признали и писатели, и даже те, кто, по разным причинам, был настроен к Толстому враждебно. Так, если Фадееву первая часть «Петра» не понравилась, то позднее его мнение переменилось, и он писал Ермилову: «За время путешествия прочел вторую книгу “Петра” и в свете ее перечитал первую. Вижу, что в оценке этого произведения — ошибся. Вещь — замечательная. Полнокровная, блестящая по языку. Петр и многие другие фигуры как отлитые — хороши мужики, хотя им не так-то много уделено внимания (это, конечно, недостаток) — читается с увлечением.
Я почувствовал просто уважение к старику, — он прямо в расцвете своего дарования. Даже зависть берет».

 

Писатели Алексей Николаевич Толстой и Александр Александрович Фадеев.

1937.

Писатели Алексей Николаевич Толстой и Александр Александрович Фадеев. 1937.

 

Мнение Фадеева очень важно. Это писательская верхушка, начальство, и к тому же человек с очень острым чутьем. А что касается мужиков, которых Фадееву в романе было мало, то самым главным из них Толстой считал самого Петра. И. Сельвинскому он однажды сказал: «Петр— настоящий мужик. Ведь он был незаконным сыном патриарха Никона, а тот-то уж подлинный мужик. Да и воспитание у Петра мужицкое, не то что у деда и отца, не духовное… Вот и надо писать его гениальным русским мужиком-самоучкой. В сущности, тот же Левша! Тот блоху подковал, а этот Россию», — и он густо захохотал, как смеялся обычно, когда шутка или острота казалась ему удачной.

С точки зрения исторической предположение совершенно бредовое, но Толстому мысль о незаконнорожденности царя так понравилась, что он высказывал ее не раз, и это момент принципиальный, потому что здесь раскрываются толстовские рецепты: вбить себе в голову какую-то мысль и, даже не проговаривая ее вслух — ведь в самом тексте ни слова о том, что Петр был сын Никона, нету, — а погрузив в глубину, спрятав ее, вести напряженное повествование. Однако удача романа была связана не только с образом главного героя. Толстому удивительным образом удалось гармонически соединить стиль эпохи и населявших ее людей. Ни одна толстовская книга, за исключением разве что «Детства Никиты», не написана так легко и свободно, как эта. При сопоставлении ее с тем же романом «Восемнадцатый год», легче вообразить, что Толстой жил в восемнадцатом веке, нежели в двадцатом, и петровскую эпоху знал и описал намного лучше, чем период гражданской войны.

 

Борис Пастернак.

Борис Пастернак.

 

«Я в восхищенье от толстовского “Петра” и с нетерпеньем жду его продолженья, — писал в одном из писем в 1929 году Борис Пастернак. — Сколько живой легкости в рассказе, сколько мгновенной загадочности придано вещам и положеньям, именно той загадочности, которою дышит всякая подлинная действительность. И как походя, играючи, и незаметно разгадывает автор эти загадки в развитии сюжета! Бесподобная вещь».

Во Франции, в Грассе, молодая писательница, ученица Ивана Бунина Галина Кузнецова записывала в своем дневнике: «Читаю весь день “Петра Первого” Алексея Толстого. Зуров говорит, что это лубок, но, по-моему, все-таки талантливо. Чувствую тенденцию, освещение временами как будто издевательство “над заказом”, но все талантливо».

 

Галина Кузнецова.

Галина Кузнецова.

 

Она же приводит оценку Бунина, тем более драгоценную, что Бунин Толстого в тот момент недолюбливал: «В автобусе говорили об “Алешке Толстом” и о его Петре Первом. Мне книга, несмотря на какую-то беглость, дерзость и, как говорит И.А., лубочность, все же нравится. В первый раз я почувствовала дело Петра, которое прежде воспринимала каким-то головным образом. Нравится она и И.А., хотя он и осуждает лубочность и говорит, что Петра видит мало, зато прекрасен Меншиков и тонка и нежна прелестная Анна Монс. “Все-таки это остатки какой-то богатырской Руси, — говорил он об А.Н. Толстом. — Он ведь сам глубоко русский человек, в нем это сидит. И, кроме того, большая способность ассимиляции с той средой, в которой он в данное время находится. Вот писал он свой холопский 1918 год, и на время писания был против этих генералов. У него такая натура”».

 

Бакст.

Иван Бунин.

1921.

Бакст. Иван Бунин. 1921.

 

В книге Бахраха «Бунин в халате» приводится еще одно восхищенное бунинское высказывание о Толстом: «Прекрасно все чувствует, даже петровскую эпоху почувствовал, от которой отказался Лев Николаевич».

И в дневнике своем в годы второй мировой войны Бунин восклицал с какой-то странной интонацией — восхищения ли, ревности, недоумения. «Перечитывал “Петра” А. Толстого вчера на ночь. Очень талантлив!»

Перечитывал — не просто читал. И не просто талантлив — очень. Про кого еще из своих современников Бунин так говорил?

 

Константин Алексеевич Коровин.

Шаляпин с дочерью Ириной.

1914.

Константин Коровин. Шаляпин с дочерью Ириной. 1914.

 

Шаляпин писал дочери: «В прошлом году я читал 1-ю книжку, т. е. 1-й и 2-й том Толстого, и скажу откровенно, был в восторге, превосходно написано».

 

Марк Алданов.

Марк Алданов.

 

Алданов сообщал Амфитеатрову: «Все в восторге, Ходасевич в “Возрождении” хвалит каждый отрывок в гиперболических выражениях». «“Петр” — первый в нашей литературе настоящий исторический роман, книга — надолго», — резюмировал Горький.

 

С. Бондар.

Алексей Николаевич Толстой.

С. Бондар. Алексей Николаевич Толстой.

 

Итак, не отнял Господь таланта у своего отступника и грешника, чревоугодника, циника, пьяницы и бабника, не покарал за измену белому делу и для каких-то высших целей не только не забрал, но и упрочил его дар. Или же дан ему был талант не от Бога, но от врага рода человеческого. Как знать… Сам Алексей Толстой в более поздних своих статьях охотно объяснял секрет своего успеха и технику писательского ремесла.

 

Алексей Николаевич Толстой.

Алексей Николаевич Толстой.

 

«Я в 1917 году пережил литературный кризис. Я почувствовал, что, несмотря на знание огромного количества русских слов, я все же русского языка не знаю, так как, желая выразить данную мысль, могу ее выразить и так, и этак, и по-третьему, и по-четвертому. Но каково ее единственное выражение — не знаю.

Вывело меня на дорогу изучение судебных актов XVII века. Эти розыскные акты записывались дьяками, которые старались записать в наиболее сжатой и красочной форме наиболее точно рассказ пытаемого. Не преследуя никаких “литературных” задач, премудрые дьяки творили высокую словесность. В их записях — алмазы литературной русской речи. В их записях — ключ к трансформации народной речи в литературу. Рекомендую всем книгу профессора Новомбергского “Слово и дело”».
Об этой же книге и об этих признаниях под пытками шла речь и в другой толстовской статье: «В 1917 году я сделал одно величайшее для себя открытие. Я об этом много раз говорил и писал. Мне довелось прочесть книгу “Слово и дело” проф. Новомбергского. Это судебные акты XVII и XVIII веков. Они писались таким образом: в приказе (в подвале) на дыбе висел допрашиваемый, его пытали, хлестали кнутом, жгли горящим веником. Он говорил безумные слова и чаще всего неправду. Его пытали второй раз и третий раз для того, чтобы совпали показания.

Записать такого рода показания — вещь очень ответственная. Дьяки, записывавшие показания, были люди ученые. Они должны были в сжатой форме написать так, чтобы сохранить весь индивидуальный характер данного человека, точно и сжато записать его показания. Нужно было соблюдать сжатость, точность выражения, дать краткие энергичные фразы не на книжном, но на живом языке. Эти записи — высокохудожественные произведения. По ним вы можете изучить русский язык. Это памятники настоящего народного языка, литературно обработанного».

Вообще, если вдуматься, выглядит это довольно жутковато: были одни люди, которых подвергали чудовищным пыткам, были другие — которые записывали их показания в алмазной чистоте и первозданности, и, наконец, были третьи, которые пишут на основе всего этого высокоталантливые тексты, сочащиеся кровью. Что-то вроде Микеланджело Буонарроти, который, по версии пушкинского Сальери, приказал распять человека, чтобы правильно изобразить Христа. А если вспомнить, что рассуждения Толстого относятся к тем годам, когда так же истязали и мучили добрую половину русского народа, то поневоле задумаешься о соотношении цели и средств. Вероятно, именно это натолкнуло Александра Солженицына на мысль изобразить Толстого в одном из своих двучастных рассказов, который называется «Абрикосовое варенье». Толстой в этом рассказе по фамилии не называется, но узнается совершенно во всех извивах своей биографии:

 

Александр Солженицын. «Абрикосовое варенье».

Александр Солженицын. "Абрикосовое варенье".

 

«У Писателя было даже заливистое черное пятно, всем известное: в гражданскую войну он промахнулся, эмигрировал и публиковал там антисоветчину, но вовремя спохватился и потом энергично зарабатывал себе право вернуться в СССР».
Кроме этого, в уста своего героя Солженицын вкладывает почти те же самые фразы, которые произносил или начертал реальный Алексей Толстой.

 

Алексей Николаевич Толстой.

Алексей Николаевич Толстой.

 

«Я, признаюсь, в девятьсот семнадцатом году — тогда еще в богеме, с дерзновенной прической, а сам робок, — пережил литературный кризис. Вижу, что, собственно, не владею русским языком. Не чувствую, какой именно способ выражения каждой фразы выбрать. И знаете, что вывело меня на дорогу? Изучение судебных актов XVII века и раньше. При допросах и пытках обвиняемых дьяки точно и сжато записывали их речь. Пока того хлестали кнутом, растягивали на дыбе или жгли горящим веником — из груди пытаемого вырывалась самая оголенная, нутряная речь. И вот это — дымящаяся новизна! Это — язык, на котором русские говорят уже тысячу лет, но никто из писателей не использовал. Вот, — переливал он из чайной ложки над малым стеклянным блюдечком густую влагу абрикосового варенья, — вот такая прозрачная янтарность, такой неожиданный цвет и свет должны быть и в литературном языке».

Солженицынский рассказ построен на контрасте — талантливый автор рассуждает о страданиях людей, сидя на благоустроенной даче, наслаждаясь вкусной едой и черпая живую речь из полных отчаяния писем, которые ему как знаменитому писателю в надежде на его заступничество и помощь присылали крестьяне советской страны, поднятые на дыбу потомками Петрова дела. Он показан не как злодей, но как эстет и своего рода паразит на народном горе. И действительно, в жизни Толстого настанет период, когда, депутат Верховного Совета, он будет получать множество писем от замордованных советской жизнью своих избирателей, и мало кому из них поможет, но неуязвимую позицию неприкасаемого классика, мыслящего категориями общими, а не частными, Алексей Толстой выстрадал и очень долго выстраивал, и в этом смысле вся цель толстовского существования в СССР заключалась в том, чтобы обезопасить себя от той участи, что ждала многих. Были периоды, когда писатель метался и, казалось, никакой последовательности, ни логики в его творческих замыслах не было. После первой части «Петра», вместо того чтобы писать продолжение этого успешного и неопасного произведения, взялся за авантюрный роман из жизни эмиграции, в котором наряду с вымышленными действовали исторические лица, и в том числе те, кого Толстой лично знал: князь Львов, редактор «Общего дела» Бурцев, старший Набоков, а также уже известный нам очень талантливый журналист Рындзюн-Ветлугин, названный в романе Владимиром Лисовским.

 

А. Н. Толстой. «Чёрное золото».

А. Н. Толстой. "Чёрное золото".

 

В «Черном золоте» было немало личного, Толстым когда-то пережитого и заново оцененного с высоты прожитых лет. «Русских беженцев распирала сложность собственной личности. Для ее ничем не стесняемого расцвета Россия когда-то была удобнейшим местом. Неожиданно поставленная вне закона, она с угрозами и жалобами помчалась через фронты гражданской войны. Она докатилась до Парижа, где попала в разреженную атмосферу, так как здесь никому не была нужна. Иной из беженцев помирился бы даже с имущественными потерями, но никак не с тем, что из жизни может быть вышвырнуто его “я”. Если нет меня, то что же есть? Если я страдаю — значит нужно изменить окружающее, чтобы я не страдал. Я — русский, я люблю мою Россию, то есть люблю себя в окружении вещей и людей, каким я был в России. Если этого нет или этого не вернут, то такая Россия мне не нужна».

Идеи опять же чисто сменовеховские, но по сравнению с «Ибикусом» и «Рукописью, найденной под кроватью» в «Эмигрантах», с одной стороны, больше политики, с другой, меньше ерничества. Во всяком случае, три красивые русские женщины, которые становятся дорогими проститутками, написаны Толстым с жалостью, как и бывший офицер Семеновского полка Василий Налымов, неслучайно носящий фамилию одного из его ранних героев.

 

А. Н. Толстой. «Эмигранты».

А. Н. Толстой. "Эмигранты".

 

Их горькие судьбы и тоже своего рода хождение по мукам, но без счастливого финала, были описаны в остросюжетной, граничащей с бульварной, форме, и уже во время публикации романа в «Новом мире» появилось много резких отзывов, что заставило автора в двенадцатом номере за 1931 год написать: «С первых же глав “Черного золота” меня начали упрекать в несерьезности, в авантюризме, в халтурности и еще много кое в чем. Иногда казалось, что это делается для того, чтобы сорвать писание романа. Все же к удовольствию или неудовольствию читателей, я его окончил. Мне нужно только прибавить, что все факты романа исторически точны и подлинны».

Обыкновенно этот роман проходит по ведомству «ужасного и низкого по пошлости», и неслучайно именно по поводу «Эмигрантов» Бунин писал: «Страсть ко всяческим житейским благам и к приобретению их настолько велика была у него, что, возвратившись в Россию, он в угоду Кремлю и советской черни тотчас же принялся не только за писание гнусных сценариев, но и за сочинения пасквилей на тех самых буржуев, которых он объедал, опивал, обирал “в долг” в эмиграции, и за нелепейшие измышления о каких-то зверствах, которыми будто бы занимались в Париже русские “белогвардейцы”».
Последнее напрямую связано с образом князя Львова, у которого Толстой действительно в Париже часто бывал («Знакомых много, чаще всего бываем у Львова — и я и Алеша, оба очень полюбили его», — писала в декабре 1919 года Н. В. Крандиевская в одном из своих писем) и которого он вывел в «Черном золоте» не самым симпатичным, хотя и не самым ужасным, образом. И все же если беспристрастно этот роман перечитать, то в нем нетрудно увидеть не только описание белогвардейских злодейств и коварных заговоров против молодой советской республики, но и нечто вроде ностальгии, обратной той, что испытывал Алексей Толстой в Париже или Берлине. Там писатель тосковал по России, здесь— по Европе и с деланным осуждением и скрытым сожалением описывал парижские злачные места («Здесь было развратно и не слишком шумно— обстановка, всегда вдохновлявшая Николая Хрисанфовича»), бульвары, улицы, площади, рестораны, парижскую толпу и хорошеньких парижанок.

 

Алексей Николаевич Толстой.

Алексей Николаевич Толстой.

 

К этому времени граф уже восемь лет как не был в Европе. Еще в 1926 году Белкин писал Ященке про заграничные планы Толстого: «На весну он хочет отдохнуть и проехаться в Италию через Одессу». Сам Толстой в 1928-м извещал Полонского о том, что в январе он должен будет ехать в Париж, так как часть действия его романа происходит в Париже, а воспоминания о нем у него «стерлись».

 

Алексей Николаевич Толстой.

Алексей Николаевич Толстой.

 

Но Толстого не выпускали за рубеж ни отдыхать, ни работать, хотя многие из его более молодых коллег — Пильняк, Леонид Леонов, Вс. Иванов, Тынянов, Федин, Илья Груздев, Николай Никитин, Лидия Сейфуллина, Михаил Слонимский ездили, и, по большому счету, «Эмигрантов» Толстой написал не просто для приобретения житейских благ, а чтобы окончательно доказать свою политическую лояльность и отрезать все пути возвращения в лоно эмиграции. В пользу этой версии говорит и короткая заметка «Выпускают писателей» из парижской газеты «Последние новости» (где некогда печатался Толстой) от 30 ноября 1931 года: «Кроме находящегося уже в Берлине Евгения Замятина… ожидается прибытие в Германию Всеволода Иванова, Ник. Никитина и давно уже добивающегося заграничного паспорта Ал. Толстого, заслужившего эту милость пасквильным “Черным золотом”».

«Слухи о вашем визите в Европу уже донеслись до Парижа, — писал Толстому Горький, — и Мария Игнатьевна, на днях приехав оттуда, рассказала — Иван Бунин был спрошен одним из поклонников его:

“Вот приедет Алексей Толстой и покается перед тобой, гений, в еретичестве своем, — простишь ли ты его?” Закрыл Иоанн Бунин православные очи своя и, подумав не мало, ответил со вздохом: — “Прощу!”

Весьма похоже это на анекдот, сочиненный человеком недоброжелательным Бунину, но рассказано сие как подлинная правда, и я склонен думать, что так оно и есть — правда! Жутко и нелепо настроен Иван Алексеевич, злопыхательство его все возрастает и — странное дело! — мне кажется, что его мания величия — болезнь искусственная, самовнушенная, выдумана им для самосохранения. Так — бывает: В. И. Икскуль однажды любезно предложила себя Дм. Мережковскому, но он, испуган этим, почему-то — заявил ей: “У меня — люэс!” Сходство — отдаленное, но есть.

Плохо они живут, эмигранты. Старики — теряют силы и влияние, вымирают, молодежь не идет их путями и не понимает настроения их».

 

Алексей Николаевич Толстой.

Алексей Николаевич Толстой.

 

Но прежде чем увидеть Горького, Толстой остановился в Берлине, где жил его старый знакомый по «Накануне» Роман Гуль. Гулю принадлежит очень живое описание первой толстовской «загранки», где трудно отделить фантазию от реальности, но образ главного героя получился по-толстовски богатый.

«Встретились 20 марта 1932 года. 18 получил в Фридрихстале письмо от Толстого: на короткое время в Берлине и хотел бы встретиться (телефон и адрес). Я приехал. Остановился А. Н. в прекрасном отеле на Курфюрстендамм. Вид Толстого — веселый, беззаботный, “в хорошем настроении”. Одет как всегда по-барски. За восемь лет, что я его не видел, мало изменился (чуть пополнел, пожалуй). А все ухватки те же, толстовские. Только поздоровались, сели и: — “Роман Гуль, будьте другом, выручьте, — говорит, — вчера тут намазался и переспал с девчонкой. Сдуру дал ей адрес и телефон. Телефон уж звонил, я не подходил, уверен, что она. Как позвонит, подойдите, пожалуйста, и скажите, что герр Толстой, мол, выехал из Берлина… надо от нее отвязаться”. Действительно, во время нашего разговора раздался телефонный звонок и какой-то маловыразительный женский голос спросил (по-немецки) Толстого. Я ответил все просимое. И получил от Толстого спасибо: “отвязался от девчонки” Алексей Николаевич.

Разговор перескакивал с одного на другое. О своей жизни в СССР Толстой сказал, что до пятилетки материально ему было очень трудно, порой даже “ужасно трудно” (его слова. — Р.Г.) “Тогда ведь всякие Авербахи правили. Нас ни за что считали, так, в хвосте где-то. Ну, а теперь иной коленкор, культура взяла свое…”

Помню, мимоходом Толстой заговорил о писателях-стукачах и первым таким назвал Глеба Алексеева (как называли его и Федин, и Груздев), а вторым некоего петербургского поэта, который еще жив, хоть и очень стар. Я спросил о Льве Никулине. “Нет, — сказал Толстой, — о нем ходят слухи потому, что Никулин раньше же работал в ЧеКа «чиновником», как и Бабель”.
Обед был где-то на Унтер ден Линден в подвальном (весьма приятном) кабачке-ресторане, любимом Толстым. И в смысле кулинарии и в смысле разговоров обед был хорош… Толстой за обедом был в ударе: весел, оживлен, как рассказчик неистощим и всегда в стиле “толстовско-анекдотическом”. Помню, рассказывал он про парад на Красной площади, который принимал сам Клим Ворошилов: войска выстроены в каре, все замерло, никто не шелохнется — и в эту тишину из кремлевских ворот выезжает на буланом жеребце Ворошилов. Серебряные фанфары ударили как бешеные (“русские ведь любят все эти штуки!”), крики “ура”, черт знает что такое… Потом рассказывал о самом Ворошилове: “Клим— чудесный парень, выпить любит, русские песни любит, поет, фифишек любит, вот евреев недолюбливает, думаю, нет…”.

 

Климент Ефремович Ворошилов.

Климент Ефремович Ворошилов.

 

Толстой был все тот же любитель анекдотического, великолепный, артистический рассказчик. Миклашевский что-то спросил: о “всероссийском старосте” Калинине, и Толстой сказал: “Вовсе не глуп. Это тут чепуху о нем всякую в эмиграции пишут. Он во всем разбирается. И — умно. Был он раз на вечере в “Новом мире”. Читали там всякие писатели, поэты, старались как могли. Безыменский с товарищами особенно. Один прочел поэму о ГПУ. Читал и Пастернак что-то свое, лирическое. По окончании вечера все обступили Калинина, спрашивают: “Ну как, мол, Михаил Иваныч, вам понравилось?” — “Да что же, — говорит, — вот Пастернак хорошие стихи читал. А эта вот полька о ГПУ, простите, это не стихи. Так писать нельзя. Конечно, ГПУ может быть темой, но трагического искусства, ГПУ для коммуниста — это трагедия…” Все, кто старались угодить, так и сели… Нет, нет, Михал Иваныч человек разбирающийся… и (Толстой смеется) тоже, как Ворошилов, фифишек любит, факт общеизвестный…”

 

Михаил Иванович Калинин.

Михаил Иванович Калинин.

 

Когда Толстой говорил о параде на Красной площади и о Ворошилове на буланом жеребце, Мария Игнатьевна спросила:

— Если я вас правильно понимаю, Алексей Николаевич, вы считаете, что возрождается русский национализм?

— Нет, нет, не национализм, — поспешно поправил Толстой, — а настоящий патриотизм! А посмотрели бы вы, какие у нас военные ребята! Они никого не боятся, ничего не признают — отчаянные черти! А какая дисциплина в армии — железная! А песни какие поют! Только пьют в России здорово, все пьют! Как двое встретятся — так и намажутся обязательно, хоть водка и дорогая — семь с полтиной, а шампанское пятнадцать рублей.

— А что вы думаете, Алексей Николаевич, может быть — война? Ведь тут нарастает национал-социализм, и это довольно серьезно должно изменить положение на всем Западе? — спросил Миклашевский.

Толстой полным глотком отпил красное вино. И — категорически:

— Нет. Войны не будет. Если будет, то “рейд” без объявления войны. А уж если будет война, то и решится она на Висле. А для Вислы у нас есть специалист — Тухачевский, Ленинградским округом командует. Поседел. Но моложав и крепок. Одно время было покачнулся близостью с Троцким, но потом выправился.

Весь обед Толстой был весел, жовиален, говорил без умолку и все в тоне мажорного советско-патриотического оптимизма. Последним номером — рассказал полуанекдот об актере Ровном.

— В Краснопресненском районе, в театре, заполненном старой рабочей гвардией, видавшей еще 1905 год, в феврале месяце перед представлением актер Ровный (еврей) выступил самотеком с политической речью, желая, вероятно, выдвинуться. Нес он обо всем, и о международном положении, и о пятилетке в четыре года, причем говорил целый час. Рабочие слушали очень уныло. Тогда Ровный стал бросать в зал лозунги: “Долой такой-то загиб и такой-то перегиб, да здравствует мировой пролетариат” и прочее. И наконец кричит: “Да здравствует наш вождь, товарищ… Троцкий!” Это произвело в зале впечатление разорвавшейся бомбы. Поднялся крик, шум, провокация, бросились на сцену. А Ровный присел, бледный и, схватившись за голову, только кричит: “Сталин! Сталин! Сталин!” Оказывается, он попросту оговорился. Вся Москва хохотала над этим. В другой бы раз ему за это не поздоровилось, но тут решили, что с дурака взять? Доложили Кагановичу, тот сказал: “Дурак!” Так и не сделал карьеры товарищ Ровный, а даже наоборот…

Мы засиделись в подвальчике допоздна. За обед Толстой заплатил какой-то астрономический счет. И мы вышли на Унтер ден Линден».

 

А. М. Горький и А. Н. Толстой. Италия. Амальфи.

1932.

А. М. Горький и А. Н. Толстой. Италия. Амальфи. 1932.

 

А потом было Сорренто, Горький, совсем другие обеды и разговоры, манеры, тон — другая пьеса. Но в Сорренто Толстой пробыл недолго, ибо как раз в это время Горький сам засобирался в СССР, готовясь окончательно решить вопрос с переездом на новое местожительство. Ситуация почти зеркальная той, что была в Берлине ровно десять лет назад. Что мог сказать Толстой Горькому, какие дать или услышать советы? Насколько искренни были эти двое, чья встреча чем-то напоминала свидание Гринева с Швабриным в пугачевском стане? О подлинном содержании их разговоров остается только гадать, однако то, что кое-какие важные литературно-политические темы ими обсуждались, несомненно. 16 апреля 1932 года Толстой конфиденциально писал находящемуся на лечении за границей Федину о том, что у Горького есть план выделить группу человек в 30 наиболее ценных писателей и поставить их в особые условия, чтобы вся их забота была об искусстве только. Очевидно, что и Федин и Толстой в эту тридцатку избранных должны были войти, и с этого момента в преддверии крушения РАППа, когда началась работа по подготовке создания Союза советских писателей, стало понятным, кто будет играть первые роли в будущей писательской организации страны. До поездки в Сорренто Толстой при всем его таланте и литературной известности к руководящей работе не допускался, но теперь его положение изменилось, хотя полного доверия к графу тоже долго не было. Когда в октябре 1932 года в доме у Горького состоялись подряд две исторические встречи Сталина с советскими писателями (сначала в более узком кругу с писателями-коммунистами, а неделю спустя с писателями-беспартийными), Толстого в особняк Рябушинского не пригласили. Не пригласили, правда, и Зощенко, и Бабеля, и Замятина, и Пришвина, и Булгакова, и Олешу, и Эренбурга, и Пильняка. Последний приехал к Горькому разбираться, почему его обошли. Толстой не суетился — ждал своего часа.

 

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 13 14 15 16 17 18

АЛЕКСЕЙ НИКОЛАЕВИЧ ВАРЛАМОВ (1963)