Алексей Данилович Кившенко.

"Военный совет в Филях в 1812 году".

1880, 1882.

 

Алексей Данилович Кившенко. "Военный совет в Филях в 1812 году". 1880, 1882.

В просторной, лучшей избе мужика Андрея Савостьянова в два часа собрался совет. Мужики, бабы и дети мужицкой большой семьи теснились в черной избе через сени. Одна только внучка Андрея, Малаша, шестилетняя девочка, которой светлейший, приласкав ее, дал за чаем кусок сахара, оставалась на печи в большой избе. Малаша робко и радостно смотрела с печи на лица, мундиры и кресты генералов, одного за другим входивших в избу и рассаживавшихся в красном углу, на широких лавках под образами. Сам дедушка, как внутренне называла Maлаша Кутузова, сидел от них особо, в темном углу за печкой. Он сидел, глубоко опустившись в складное кресло, и беспрестанно покряхтывал и расправлял воротник сюртука, который, хотя и расстегнутый, все как будто жал его шею. Входившие один за другим подходили к фельдмаршалу; некоторым он пожимал руку, некоторым кивал головой. Адъютант Кайсаров хотел было отдернуть занавеску в окне против Кутузова, но Кутузов сердито замахал ему рукой, и Кайсаров понял, что светлейший не хочет, чтобы видели его лицо.

Вокруг мужицкого елового стола, на котором лежали карты, планы, карандаши, бумаги, собралось так много народа, что денщики принесли еще лавку и поставили у стола. На лавку эту сели пришедшие: Ермолов, Кайсаров и Толь. Под самыми образами, на первом месте, сидел с Георгием на шее, с бледным болезненным лицом и с своим высоким лбом, сливающимся с голой головой, Барклай де Толли. Второй уже день он мучился лихорадкой, и в это самое время его знобило и ломало. Рядом с ним сидел Уваров и негромким голосом (как и все говорили) что-то, быстро делая жесты, сообщал Барклаю. Маленький, кругленький Дохтуров, приподняв брови и сложив руки на животе, внимательно прислушивался. С другой стороны сидел, облокотивши на руку свою широкую, с смелыми чертами и блестящими глазами голову, граф Остерман-Толстой и казался погруженным в свои мысли. Раевский с выражением нетерпения, привычным жестом наперед курчавя свои черные волосы на висках, поглядывал то на Кутузова, то на входную дверь. Твердое, красивое и доброе лицо Коновницына светилось нежной и хитрой улыбкой. Он встретил взгляд Малаши и глазами делал ей знаки, которые заставляли девочку улыбаться.

Все ждали Бенигсена, который доканчивал свой вкусный обед под предлогом нового осмотра позиции. Его ждали от четырех до шести часов, и во все это время не приступали к совещанию и тихими голосами вели посторонние разговоры.

Только когда в избу вошел Бенигсен, Кутузов выдвинулся из своего угла и подвинулся к столу, но настолько, что лицо его не было освещено поданными на стол свечами.

Бенигсен открыл совет вопросом: «Оставить ли без боя священную и древнюю столицу России или защищать ее?» Последовало долгое и общее молчание. Все лица нахмурились, и в тишине слышалось сердитое кряхтенье и покашливанье Кутузова. Все глаза смотрели на него. Малаша тоже смотрела на дедушку. Она ближе всех была к нему и видела, как лицо его сморщилось: он точно собрался плакать. Но это продолжалось недолго.

– Священную древнюю столицу России! — вдруг заговорил он, сердитым голосом повторяя слова Бенигсена и этим указывая на фальшивую ноту этих слов. – Позвольте вам сказать, ваше сиятельство, что вопрос этот не имеет смысла для русского человека. (Он перевалился вперед своим тяжелым телом.) Такой вопрос нельзя ставить, и такой вопрос не имеет смысла. Вопрос, для которого я просил собраться этих господ, это вопрос военный. Вопрос следующий: «Спасенье России в армии. Выгоднее ли рисковать потерею армии и Москвы, приняв сраженье, или отдать Москву без сражения? Вот на какой вопрос я желаю знать ваше мнение». (Он откачнулся назад на спинку кресла.)

Начались прения. Бенигсен не считал еще игру проигранною. Допуская мнение Барклая и других о невозможности принять оборонительное сражение под Филями, он, проникнувшись русским патриотизмом и любовью к Москве, предлагал перевести войска в ночи с правого на левый фланг и ударить на другой день на правое крыло французов. Мнения разделились, были споры в пользу и против этого мнения. Ермолов, Дохтуров и Раевский согласились с мнением Бенигсена. Руководимые ли чувством потребности жертвы пред оставлением столицы или другими личными соображениями, но эти генералы как бы не понимали того, что настоящий совет не мог изменить неизбежного хода дел и что Москва уже теперь оставлена. Остальные генералы понимали это и, оставляя в стороне вопрос о Москве, говорили о том направлении, которое в своем отступлении должно было принять войско. Малаша, которая, не спуская глаз, смотрела на то, что делалось перед ней, иначе понимала значение этого совета. Ей казалось, что дело было только в личной борьбе между «дедушкой» и «длиннополым», как она называла Бенигсена. Она видела, что они злились, когда говорили друг с другом, и в душе своей она держала сторону дедушки. В средине разговора она заметила быстрый лукавый взгляд, брошенный дедушкой на Бенигсена, и вслед за тем, к радости своей, заметила, что дедушка, сказав что-то длиннополому, осадил его: Бенигсен вдруг покраснел и сердито прошелся по избе. Слова, так подействовавшие на Бенигсена, были спокойным и тихим голосом выраженное Кутузовым мнение о выгоде и невыгоде предложения Бенигсена: о переводе в ночи войск с правого на левый фланг для атаки правого крыла французов.

– Я, господа, – сказал Кутузов, – не могу одобрить плана графа. Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история подтверждает это соображение. Так, например… (Кутузов как будто задумался, приискивая пример и светлым, наивным взглядом глядя на Бенигсена.) Да вот хоть бы Фридландское сражение, которое, как я думаю, граф хорошо помнит, было… не вполне удачно только оттого, что войска наши перестроивались в слишком близком расстоянии от неприятеля… – Последовало, показавшееся всем очень продолжительным, минутное молчание.

Прения опять возобновились, но часто наступали перерывы, и чувствовалось, что говорить больше не о чем.
Во время одного из таких перерывов Кутузов тяжело вздохнул, как бы сбираясь говорить. Все оглянулись на него.

– Eh bien, messieurs! Je vois que c'est moi qui payerai les pots casses, [Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки,] – сказал он. И, медленно приподнявшись, он подошел к столу. – Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут несогласны со мной. Но я (он остановился) властью, врученной мне моим государем и отечеством, я – приказываю отступление.

Вслед за этим генералы стали расходиться с той же торжественной и молчаливой осторожностью, с которой расходятся после похорон.

Некоторые из генералов негромким голосом, совсем в другом диапазоне, чем когда они говорили на совете, передали кое-что главнокомандующему.

Малаша, которую уже давно ждали ужинать, осторожно спустилась задом с полатей, цепляясь босыми ножонками за уступы печки, и, замешавшись между ног генералов, шмыгнула в дверь.

Отпустив генералов, Кутузов долго сидел, облокотившись на стол, и думал все о том же страшном вопросе: «Когда же, когда же наконец решилось то, что оставлена Москва? Когда было сделано то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?»

– Этого, этого я не ждал, – сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру, – этого я не ждал! Этого я не думал!

– Вам надо отдохнуть, ваша светлость, – сказал Шнейдер.

– Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки, – не отвечая, прокричал Кутузов, ударяя пухлым кулаком по столу, – будут и они, только бы…

Лев Толстой. «Война и мир».

* * *

 

Алексей Данилович Кившенко. "Военный совет в Филях в 1812 году". 1880, 1882.

Профессор Академии художеств Алексей Данилович Кившенко (1851-1895) не принадлежит к числу выдающихся живописцев своего времени. В сущности, он, написавший немало картин на бытовые и батальные темы, прославился лишь одной из них, бесчисленные репродукции которой можно было встретить по всей стране. Без этой картины лет 70 не обходится ни один учебник по истории СССР (потом – России), десятки раз картину воспроизводили в виде открыток, причем славе этой картине почти не помешала революция: как только в 1930-х годах понятие патриотизма (пусть даже «советского) было восстановлено в своих правах, картина Кившенко оказалась весьма востребованной и советской пропагандой.

Кившенко не скрывал, что написал картину под влиянием романа Л. Н. Толстого «Война и мир», в котором дано описание этого знаменитого военного совета 1 сентября 1812 года в подмосковной деревне Фили, в крестьянской избе Андрея Фролова. Как известно, Толстой показал происходившее в тот день историческое событие глазами крестьянской девочки Малаши, которая «робко и радостно смотрела с печи на лица, мундиры и кресты генералов, одного за другим входивших в избу и рассаживавшихся в красном углу, на широких лавках под образами. Сам дедушка, как внутренно назвала Малаша Кутузова, сидел от них особо, в темном углу за печкой <…>. Вокруг мужицкого елового стола, на котором лежали карты, планы, карандаши, бумаги, собралось так много народа, что денщики принесли еще лавку и поставили у стола. На лавку эту сели пришедшие: Ермолов, Кайсаров, Толь. Под самыми образами, на первом месте, сидел с Георгием на шее, с бледным болезненным лицом и с своим высоким лбом, сливающимся с голой головой, Барклай де Толли. Второй уже день он мучился лихорадкой, и в это самое время его знобило и ломало. Рядом с ним сидел Уваров и негромким голосом (как и все говорили) что-то, быстро делая жесты, сообщал Барклаю. Маленький кругленький Дохтуров, приподняв брови и сложив руки на животе, внимательно прислушивался. С другой стороны сидел, облокотивши на руку свою широкую, с смелыми чертами и блестящими глазами голову, граф Остерман-Толстой и казался погруженным в свои мысли. Раевский с выражением нетерпения, привычным жестом наперед курчавя свои черные волосы на висках, поглядывал то на Кутузова, то на входную дверь. Твердое, красивое и доброе лицо Коновницына светилось нежной и хитрой улыбкой. Он встретил взгляд Малаши и глазами делал ей знаки, которые заставляли девочку улыбаться. Все ждали Беннигсена…» Толстой, а вслед за ним и Кившенко почему-то забыли атамана М. И. Платова. Который также был на совете.

Это был военный совет, на котором обсуждался один жизненно важный для армии и России вопрос: сдать Москву врагу без боя или дать ему бой на тех позициях у Поклонной горы, которые подобрал начальник штаба Беннигсен? Он, открыв совет, поставил сразу вопрос в демагогическом ключе: «Если мы оставим Москву, то поверит ли нам общество, что мы выиграли Бородинское сражение, как мы уже об этом объявили?» Кутузов тут же прервал начальника штаба – Беннигсен метил прямо в него. Дело в том, что в ночь после Бородинского сражения 27 августа Кутузов, действительно, сообщил царю Александру об отступлении противника с Бородинского поля и даже о якобы преследовании его казаками. Позже, к утру, стало ясно, что французы удержали за собой поле сражения, а русскому командованию, подсчитавшему свои огромные потери, напротив того, пришлось издать приказ об отступлении. Остановкой в этом попятном движении и стала позиция у Поклонной горы. Кившенко как раз «фотографирует» тот самый момент, когда Кутузов прерывает Беннингсена и ставит вопрос иначе, прагматичнее, по делу: «Прилично ли ожидать нападения на неудобной позиции или оставить Москву неприятелю?». Слово взял Барклай де Толли, который сказал, что избранная позиция слаба, что нужно оставить Москву, ибо, сохранив армию, мы можем рассчитывать на победу. Завязался горячий спор, который участники совета вели, между прочим, на французском языке. Беннигсена поддержали шестеро из одиннадцати генералов, а Барклая только трое – Толь, Остерман и Раевский. Но решающее слово все же осталось за Кутузовым. Из мемуаров Ермолова следует, что якобы Кутузов накануне совета еще не знал, как ему поступить. Когда утром 1 сентября Ермолов высказал ему сомнения в надежности позиции под Воробьевым, Кутузов демонстративно ощупал его пульс и спросил: «Здоров ли ты?» - но когда вечером того же дня Барклай стал убеждать Кутузова оставить Москву, то тот, пишет Ермолов, «не смог скрыть восхищения своего, что не ему присвоена будет мысль об отступлении, и, желая сколько возможно отклонить от себя упреки, приказал <…> созвать гг. генералов на совет». Увы, доверять Ермолову не стоит – сам он не отличался благородством, нередко писал гнусности о других. И тут он чернит Кутузова, который все равно нес всю полноту ответственности за свои приказы по армии, кто бы ни предложил ему сами идеи приказов. Так и здесь, повторив доводы Барклая о слабости избранной позиции, Кутузов закрыл совет словами: «Знаю, что ответственность падет на меня, но жертвую собой для блага Отечества. Повелеваю отступать!» Толстой уловил эту главную мысль Кутузова, вложив в его уста слова: «Eh bien, messieurs! Je vois que c’est moi gui payerai les pots cases» («Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки»). Нет сомнений, тяжкий груз лег на плечи Кутузова. Он знал, что за это решение на его седую голову потом выльют все помои (что Ермолов в своих мемуарах и сделал), но тогда главнокомандующий знал об удручающем состоянии своей армии, о колоссальных потерях, об отсутствии резервов, о слабости узкой, пересеченной оврагами позиции у Поклонной горы. Все это не давало ему никакой надежды на победу. Весь опыт и интуиция старого полководца подсказывали Кутузову решение об отступлении, правильность которого так бурно оспаривали его генералы на совете. Поэтому-то он решил взять грех на свою душу, полагаясь на Бога, удачу и… Москву, которая, как он писал тогда же, будет «как губка, которая всосет его (Наполеона. – Е. А.) в себя». Нечто подобное уже случилось с ним в 1811 году, во время Русско-турецкой войны. Задумав изменить неудачный ход войны и заманить турок в ловушку, он вдруг оставил только что взятую его армией крепость Рущук и отступил, к возмущению царя и своих генералов. Тогда-то он и написал. Что уступка Рущука делает вред только его личной репутации, а не всей армии и что честь России и государя от этого не пострадает. А потом он разгромил окруженную им турецкую армию. Нечто подобное было и под Москвой. Примечательно, что больше всех негодовал на Кутузова за отступление главнокомандующий Москвы Федор Ростопчин. Он, как известно, задумал поджечь Москву при появлении французов возле столицы. А Кутузов много раз писал и говорил ему (в том числе и на позиции под Воробьевым), что «костьми ляжет», но Москву не сдаст. Но… сдал! Русскому Герострату было невдомек, что если бы он, узнав об истинных намерениях Кутузова отступить, поджег Москву до подхода русской армии, то войска оказались бы в катастрофическом положении – между пылающей столицей и огнем французов. А так, сдав Москву, Кутузов сохранил армию и надежду…

Судьба же кутузовской избы была печальна. После переноса деревни Фили в другое место она осталась среди полей. Потом ее ограбили и в 1868 году сожгли. Восстановленная в 1887 году из пепла, она стала значительно лучше прежней. А судьба Малаши нам не известна…

Евгений Анисимов. «Письмо турецкому султану». Санкт-Петербург, «Арка». 2013 год.

* * *

 

1812 ГОД

МИХАИЛ ИЛЛАРИОНОВИЧ КУТУЗОВ (1745-1813)

ХУДОЖНИКИ. АЛФАВИТНЫЙ КАТАЛОГ.